Владимир Маяковский — Облако в штанах (Поэма): Стих. Облако в штанах Маяковский облако в штанах отрывок

«Облако в штанах» Владимир Маяковский

Тетраптих

(Вступление)

Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду - красивый,
двадцатидвухлетний.

Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!

Приходите учиться -
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.

Хотите -
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона -
хотите -
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а - облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было,
было в Одессе.

«Приду в четыре», - сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.

Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце - холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.

И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая -
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.

Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала, -
вон его!

Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.

Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, -
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы -
большие,
маленькие,
многие! -
скачут бешеные,
и уже

у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится, -
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.

Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете -
я выхожу замуж».

Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите - спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть», -
а я одно видел:
вы - Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.

Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!

Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!

Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен, -
а самое страшное
видели -
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?

И чувствую -
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.

Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, -
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают -
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезненные бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!

На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».

Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний, -
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!

Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil».

Я раньше думал -
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак -
пожалуйста!
А оказывается -
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая -
ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.

Улица муку молча перла.
Крик торчком стоял из глотки.
Топорщились, застрявшие поперек горла,
пухлые taxi и костлявые пролетки
грудь испешеходили.

Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.

И когда -
все-таки! -
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
в хорах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»

Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
а во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея -
«сволочь»
и еще какое-то,
кажется, «борщ».

Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
А за поэтами -
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.

Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!

Нам, здоровенным,
с шаго саженьим,
надо не слушать, а рвать их -
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!

Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне -
шуме фабрики и лаборатории.

Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю -
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!

Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!

Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъязвили проказу, -
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю -
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы - молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы -
каждый -
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
«Распни,
распни его!»
Но мне -
люди,
и те, что обидели -
вы мне всего дороже и ближе.

Видели,
как собака бьющую руку лижет?!

Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.

А я у вас - его предтеча;
я - где боль, везде;
на каждой капле слезовой течи
распял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!

И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю -
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! -
и окровавленную дам, как знамя.

Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!

Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.

И -
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк -
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезенные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке
взял и сказал:
«Хорошо!»
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
«Пейте какао Ван-Гутена!»

И эту секунду,
бенгальскую,
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на…

А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!

Вы,
обеспокоенные мыслью одной -
«изящно пляшу ли», -
смотрите, как развлекаюсь
я -
площадной
сутенер и карточный шулер.
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут -
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»

Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкая,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе -
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.

Вы думаете -
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!

Выньте, гулящие, руки из брюк -
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук -
пришел чтоб и бился лбом бы!
Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом грязненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!

Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника -
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.

Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.

На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.

Уже сумашествие.

Ничего не будет.

Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите -
небо опять иудит
пригоршнью обгрызанных предательством звезд?

Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!

Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу - глаза круглы, -
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь - опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?
Может быть, нарочно я
в человечьем месиве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики - отцы,
девочки - забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они -
и будут детей крестить
именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном Евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает -
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.

Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
Мария,
видишь -
я уже начал сутулиться.

В улицах
люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, -
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять! -
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах -
да! -
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз -
да! -
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет;
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.

Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.

Видишь - натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!

Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят, -
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц, -
«любящие Маяковского!»-
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!

Поэт сонеты поет Тиане,
а я -
весь из мяса,
человек весь -
тело твое просто прошу,
как просят христиане -
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».

Мария - дай!

Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария -
не хочешь?
Не хочешь!

Значит - опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Кровью сердце дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю -
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца -
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.

Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бок,
наклонюсь
и скажу ему на ухо:
— Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте - знаете -
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, -
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь -
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им -
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из сервской муки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, -
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал - ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!

Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите -
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!

Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.

Анализ поэмы Маяковского «Облако в штанах»

Любовная лирика поэта Владимира Маяковского весьма необычна и неординарна. В ней легко уживаются нежность и чувственность, страсть и агрессия, а также грубость, самомнение, гордыня и тщеславие. Подобный феерический «коктейль» способен вызвать у читателей самые разнообразные чувства, однако никого не оставляет равнодушным.

К раннему периоду творчества Маяковского относится очень своеобразная и импульсивная поэма «Облако в штанах». Над ней поэт работал почти 17 месяцев и впервые представил свое произведение летом 1915 года в Петербурге, где на квартире у Эльзы Брик проходили литературные чтения. Там Маяковский познакомился с младшей сестрой хозяйки, Лилей Брик, которая на долгие годы стала музой поэта. Именно ей автор и посвятил свою поэму, которая несмотря на довольно своеобразное и вызывающее содержание все же не лишена определенного изящества и романтизма.

Примечательно, что изначально это произведение называлось «Тринадцать апостолов» и было практически вдвое длиннее, чем «Облако в штанах» . Причем, в роли тринадцатого апостола выступал сам Маяковский, который взял на себя смелость судить людей и их поступки. Однако название поэмы, равно как и отдельные ее части, при первой публикации были запрещены цензурой, поэтому поэту пришлось убрать особо острые социальные и политические моменты, превратив довольно жесткое и бунтарское произведение в образец новой любовной лирики.

Начинается поэма с того, что ее двадцатидвух летний герой, в образе которого выступает сам автор, переживает глубокую личную трагедию. Его возлюбленная Мария, которой он назначает свидание, не приходит к назначенному часу, В характерной для поэта манере, рублеными и прямолинейными фразами описываются душевные терзания главного героя, для которого каждый удар часов отдается болью в сердце. Переживания превращают молодого человека в дряхлого сгорбленного старика, который, прислонившись лбом к оконному стеклу и вглядываясь в темноту, задается вопросом: «Будет любовь или нет?».

К тому моменту, когда Мария все же появляется на пороге его комнаты и сообщает, что выходит замуж за другого, главный герой более не испытывает ничего, кроме испепеляющей ненависти . Причем, распространяется она не столько на бывшую возлюбленную, сколько на жестокий и несправедливый мир, где люди заключают браки по расчету, а не по любви, а главной ценностью являются деньги, а не чувства.

Последующие части поэмы посвящены гневному обличению общества , которое погрязло в грехах, но совершенно не обращает на это внимания. При этом Маяковский затрагивает не только материальные, но и духовные аспекты жизни людей, утверждая, что именно вера в Бога делает их рабами. То и дело автор пытается опустить читателя на землю, используя очень емкие и образные сравнения вроде «гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете». При этом поэт мастерски показывает, какой путь проделывает его герой для того, чтобы очистить свое самосознание и избавиться от ненужных чувств, которые мешают ему быть сильным, жестким, решительным и непреклонным. Однако именно несчастная любовь заставляет его переосмыслить жизненные ценности и изменить приоритеты, направив свою энергию на то, чтобы изменить этот грешный мир.

«Я знаю - солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи», - утверждает Владимир Маяковский, подчеркивая тем самым, что каждый человек является вполне самодостаточным и гордым существом, который в состоянии сделать свою жизнь счастливой, избавиться от сомнений и душевных терзаний. При этом автор утверждает, что небу нет никакого дела до того, что происходит на земле, и рассчитывать на помощь высших сил не приходится, потому как «вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо».

Владимир Маяковский

"Облако в штанах"

Тетраптих

(Вступление)

Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут: досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду - красивый, двадцатидвухлетний.

Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы!

Приходите учиться из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги.

Хотите буду от мяса бешеный - и, как небо, меняя тона хотите буду безукоризненно нежный, не мужчина, а - облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было, было в Одессе.

"Приду в четыре",- сказала Мария. Восемь. Девять. Десять.

Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце - холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское.

И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любеночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек.

Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,вон его!

Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери.

Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы большие, маленькие, многие!скачут бешеные, и уже

у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится,из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб.

Вошла ты, резкая, как "нате!", муча перчатки замш, сказала: "Знаете я выхожу замуж".

Что ж, выходите. Ничего. Покреплюсь. Видите - спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: "Джек Лондон, деньги, любовь, страсть",а я одно видел: вы - Джоконда, которую надо украсть! И украли.

Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги!

Дразните? "Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий". Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий!

Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,а самое страшное видели лицо мое, когда я абсолютно спокоен?

И чувствую "я" для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо.

Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле,ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! В касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезненные бочками выкачу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Не выскочишь из сердца!

На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос.

Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки "Лузитании".

Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,ты хоть о том, что горю, в столетия выстони!

Славьте меня! Я великим не чета. Я над всем, что сделано, ставлю "nihil".

Я раньше думал книги делаются так: пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак пожалуйста! А оказывается прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, улица корчится безъязыкая ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово.

Улица муку молча перла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi и костлявые пролетки грудь испешеходили.

Чахотки площе. Город дорогу мраком запер.

И когда все-таки!выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала: "Идемте жрать!"

Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея "сволочь" и еще какое-то, кажется, "борщ".

Поэты, размокшие в плаче и всхлипе, бросились от улицы, ероша космы: "Как двумя такими выпеть и барышню, и любовь, и цветочек под росами?" А за поэтами уличные тыщи: студенты, проститутки, подрядчики.

Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки!

Нам, здоровенным, с шаго саженьим, надо не слушать, а рвать их их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати!

Их ли смиренно просить: "Помоги мне!" Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне шуме фабрики и лаборатории.

Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете!

Тетраптих

(вступление)

Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огро мив мощью голоса,
иду - красивый,
двадцатидвухлетний.

Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!

Приходи те учиться -
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.

Хотите -
буду от мяса бешеный
- и, как небо, меняя тона -
хотите -
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а - облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было,
было в Одессе.

«Приду в четыре»,- сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.

Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце - холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.

И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая -
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.

Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,
догна ла,
зарезала,-
вон его!

Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.

Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,-
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы -
большие,
маленькие,
многие!-
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится,-
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.

Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете -
я выхожу замуж».

Что ж, выходи те.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите - спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,-
а я одно видел:
вы - Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.

Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей за гиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!

Дра зните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!

Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен,-
а самое страшное
видели -
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?

И чувствую -
«я»
для меня мало .
Кто-то из меня вырывается упрямо.

Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,-
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают -
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!

На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.

Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».

Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний,-
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!

Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil».

Я раньше думал -
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак -
пожалуйста!
А оказывается -
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая -
ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.

Улица му ку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
Топорщились, застрявшие поперек горла,
пухлые taxi и костлявые пролетки
грудь испешеходили.

Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.

И когда -
все-таки!-
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
в хо рах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»

Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
а во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея -
«сволочь»
и еще какое-то,
кажется, «борщ».

Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
А за поэтами -
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.

Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!

Нам, здоровенным,
с шаго саженьим,
надо не слушать, а рвать их -
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!

Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне -
шуме фабрики и лаборатории.

Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю -
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!

Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!

Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъя звили проказу,-
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю -
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы - молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы -
каждый -
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
«Распни,
распни его!»
Но мне -
люди,
и те, что обидели -
вы мне всего дороже и ближе.

Видели,
как собака бьющую руку лижет?!

Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.

А я у вас - его предтеча;
я - где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!

И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю -
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая!-
и окровавленную дам, как знамя.

Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!

Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.

И -
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк -
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезенные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке
взял и сказал:
«Хорошо!»
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
«Пейте какао Ван-Гутена!»

И эту секунду,
бенгальскую,
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на...

А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!

Вы,
обеспокоенные мыслью одной -
«изящно пляшу ли»,-
смотрите, как развлекаюсь
я -
площадной
сутенер и карточный шулер.
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут -
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»

Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкая,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе -
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.

Вы думаете -
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!

Выньте, гулящие, руки из брюк -
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук -
пришел чтоб и бился лбом бы!
Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом гря зненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!

Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника -
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.

Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.

На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.

Уже сумашествие.

Ничего не будет.

Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите -
небо опять иудит
пригоршнью обгрызанных предательством звезд?

Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!

Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу - глаза круглы,-
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь - опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?
Может быть, нарочно я
в человечьем меси ве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики - отцы,
девочки - забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они -
и будут детей крестить
именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном Евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает -
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.

Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
Мария,
видишь -
я уже начал сутулиться.

В улицах
люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске,-
перехихикиваться,
что у меня в зубах
- опять!-
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах -
да!-
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз -
да!-
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет;
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.

Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.

Видишь - натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!

Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят,-
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц,-
«любящие Маяковского!»-
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!

Поэт сонеты поет Тиане,
а я -
весь из мяса,
человек весь -
тело твое просто прошу,
как просят христиане -
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».

Мария - дай!

Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария -
не хочешь?
Не хочешь!

Значит - опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Кровью сердце дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю -
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца -
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.

Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо к,
наклонюсь
и скажу ему на ухо:
- Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте - знаете -
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи,-
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь -
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им -
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из сервской му ки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова,-
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал - ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!

Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите -
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!

Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.

Визитная карточка дореволюционного Маяковского - футуриста, чьи тексты обещают что-то большее, чем футуризм. Поэт, объявивший себя голосом улицы, сгорает от любви к женщине по имени Мария, отрицает старое искусство и бросает вызов Богу, и всё это со страстью и словесной изобретательностью, которой ещё не было в русской поэзии.

комментарии: Светлана Казакова

О чём эта поэма?

«Облако в штанах» — поэма Владимира Маяковского в четырёх частях, которую автор называл «катехизисом Краткое изложение основных догматов христианства (с древнегреческого κατηχισμός — поучение). Обычно катехизис излагается в форме вопросов и ответов. В переносном смысле под катехизисом понимают любое хрестоматийное произведение, которое содержит в себе свод неких непреложных правил. сегодняшнего искусства». Композиция «тетраптиха» отражала бунтарский дух произведения: «долой вашу любовь», «долой ваше искусство», «долой ваш строй», «долой вашу религию» — четыре крика четырёх частей». Поэт — «красивый, двадцатидвухлетний» — предстаёт влюблённым, сгорающим от страсти к женщине по имени Мария, анархистом, отрицающим старое искусство и воспевающим улицу, «тринадцатым апостолом», призывающим к революции, и, наконец, человеком, бросающим вызов самому Богу. Он ставит «nihil» («ничто») над всем, что сделано до него, и объявляет себя новым Заратустрой Пророк (не ранее XII — не позднее VI века до н. э.). Автор «Авесты» — священного писания зороастризма. По преданию, Заратустра получил его от бога Ахура-Мазды. Именно в учении Заратустры впервые встречаются концепции ада и рая, личной ответственности человека за свои поступки и посмертного суда. В книге Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра», вышедшей в 1883 году, древний пророк становится носителем совершенно других идей: он предрекает возникновение сверхчеловека, свободного от нравственных догм; Ницше считал, что именно Заратустра создал мораль, поэтому она должна быть разрушена от его имени. Маяковского интересует именно Заратустра в ницшеанском смысле. .

Владимир Маяковский. 1914 год

Когда она написана?

Как она написана?

Владимир Маяковский. Рулетка. 1915 год.

DEA / E. LESSING/De Agostini/Getty Images

Что на неё повлияло?

В рецензиях на поэму довольно часто упоминали американского поэта Уолта Уитмена, на которого якобы ориентировался Маяковский. Так, критик Василий Львов-Рогачевский в книге «Имажинизм и его образоносцы» писал о Маяковском: «Этому бойцу, выросшему на стихах и ритмах Уитмена, сродни душа города». Сергей Буданцев также проводил параллель между Маяковским и Уитменом: «Такая фраза: «Я весь из мяса» — приводит на память Уолта Уитмена: «Я — Уитмен, я — космос, я — сын Мантагана, я из мяса» 3 Владимир Маяковский. Облако в штанах. К 100-летию первого издания. Статьи, комментарии, критика / Сост. Д. Карпов. М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2015. С. 106. . Чуковский вспоминал о том, что американский поэт действительно произвёл на Маяковского сильное впечатление: «Как известно, и Владимир Маяковский в начале своей литературной работы творчески воспринял и пережил поэзию «Листьев травы». Его главным образом интересовала роль Уитмена как разрушителя старозаветных литературных традиций, проклинаемого «многоголовой вошью» мещанства». При этом «Маяковский никогда не был подражателем Уитмена, никогда Уитмен не влиял на него так неотразимо и сильно, как Байрон на Мицкевича или Гоголь на раннего Достоевского. Маяковский уже к двадцатидвухлетнему возрасту сложился в самобытного поэта — со своей собственной темой, со своим собственным голосом» 4 Чуковский К. И. Мой Уитмен. М.: Прогресс, 1969. C. 279-280. .

На поэтику «Облака в штанах» мог повлиять и Хлебников. Коллега Маяковского по футуризму Кручёных не одобрил первое издание «Облака в штанах», а насчёт второй публикации без купюр высказался ещё более резко, иронично заметив, что Маяковский «с одной стороны, дописался «до пожаров сердца»… а с другой стороны — до влажного Хлебникова: любёнки, любята, небье лицо» и что «надо его футурнуть» 5 Никитаев А. Т. Поэма Маяковского «Облако в штанах» в откликах 1910-20-х годов // Маяковский продолжается: Сборник научных статей и публикаций архивных материалов. Вып. 1. М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2003. С. 73. . Хлебниковское влияние ощутимо в неологизмах Маяковского: новые оттенки смысла возникают, когда к основе слова присоединяются различные суффиксы (например, «миллионы огромных чистых любовей / и миллион миллионов маленьких грязных любят»). При этом исследователи считают, что и «Облако в штанах» в свою очередь повлияло на дальнейшее творчество Хлебникова 6 Харджиев Н., Тренин В. Поэтическая культура Маяковского. М.: Искусство, 1970. C. 122. .

Велимир Хлебников. 1920 год. Поэзия Хлебникова ощутимо повлияла на «Облако в штанах». «Облако», в свою очередь, оказало влияние и на дальнейшее творчество Хлебникова

Впервые отрывки из поэмы были опубликованы в альманахе «Стрелец. Сборник первый» в феврале 1915 года. 20 февраля Маяковский читал фрагменты из «Облака» (тогда называвшегося «Тринадцатый апостол») на вечере в артистическом подвале «Бродячая собака».

В июле того же года Маяковский познакомился с Эльзой Каган (Триоле), Лилей и Осипом Бриками. Эта встреча, которую Маяковский называл «радостнейшей датой» 7 Маяковский В. В. Полное собрание сочинений: В 13 т. М.: ГИХЛ, 1960. C. 56. , непосредственно повлияла на судьбу «Облака в штанах». В своих воспоминаниях Лиля Брик описывала оглушительное впечатление, которое произвела поэма на слушателей в тот вечер: «Маяковский ни разу не переменил позы. Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями. <…> Первый пришёл в себя Осип Максимович. Он не представлял себе! Думать не мог! Это лучше всего, что он знает в поэзии!.. Маяковский — величайший поэт, даже если ничего больше не напишет» 8 Брик Л. Из воспоминаний // «Имя этой теме: любовь!» Современницы о Маяковском / Вступ. ст. сост., коммент. В. А. Катанян. М.: Дружба народов, 1993. C. 88-89. . Узнав, что произведение до сих пор не опубликовано полностью, Осип Брик выступил как меценат и первый издатель поэмы, вышедшей под маркой типографии товарищества «Грамотность».

В первом издании (сентябрь 1915 года) авторский замысел «Облака в штанах» был нарушен из-за вмешательства цензуры. Все провокационные места были изъяты из текста. Лиля Брик вспоминала: «Мы знали «Облако» наизусть, корректуры ждали, как свидания, запрещённые места вписывали от руки. Я была влюблена в оранжевую обложку, в шрифт, в посвящение и переплела свой экземпляр у самого лучшего переплётчика в самый дорогой кожаный переплёт с золотым тиснением, на ослепительно белой муаровой подкладке. Такого с Маяковским ещё не бывало, и он радовался безмерно» 9 Брик Л. Из воспоминаний // «Имя этой теме: любовь!» Современницы о Маяковском / Вступ. ст. сост., коммент. В. А. Катанян. М.: Дружба народов, 1993. C. 90. .

Литературно-художественный альманах «Стрелец», сборник первый. Петроград, 1915 год. В этом сборнике были впервые опубликованы отрывки из «Облака в штанах»

Как её приняли?

Литераторы, близкие футуристическому кругу, в основном с восхищением отзывались о произведении. Так, Виктор Шкловский увидел в творении Маяковского рождение «новой красоты», а первый издатель поэмы Осип Брик опубликовал в альманахе «Взял. Барабан футуристов» восторженную рецензию «Хлеба!», в которой противопоставил поэму Маяковского поэзии символистов, акмеистов и эгофутуристов: «Мы ели пирожные, потому что нам не давали хлеба. <…> Сосали, пережёвывали, захлёбываясь, глотали эту сахарную снедь, вымазывая патокой губы и души. Потом валялись на всём, что помягче: куда деться от тошноты. Радуйтесь, кричите громче: у нас опять есть хлеб!» 10 Владимир Маяковский. Облако в штанах. К 100-летию первого издания. Статьи, комментарии, критика / Сост. Д. Карпов. М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2015. С. 103-109. C. 91. . Николай Асеев писал, что «критики потеряли язык». Виктор Ховин Виктор Романович Ховин (1891-1944) — литературный критик и издатель. Ховин был близок к эгофутуристам круга Игоря Северянина: под его началом издавался критический альманах «Очарованный странник», вышел поэтический сборник «Мимозы льна». После революции Ховин выпускает журнал «Книжный угол», где публиковались Юрий Тынянов, Виктор Шкловский, Василий Розанов. Последний становится одним из главных литературных интересов Ховина — он издаёт книги Розанова и основывает кружок по изучению его творчества. В 1924 году критик эмигрировал, во Франции основал собственное издательство. Во время войны Ховина депортировали в Освенцим, где он погиб. в статье «Великолепные неожиданности» называл поэму «кровавыми лоскутками сердца современности». Лингвист и литературовед Григорий Винокур отзывался о Маяковском так: «Горящим сердцем, зажигающим такие молнии, любуемся мы!»

Впрочем, в футуристическом лагере звучали и другие оценки. Вадим Шершеневич — в будущем лидер имажинистов — упрекал Маяковского в недостатке вкуса, однако всё-таки называл поэму «почти произведением искусства, что по нынешним временам большая редкость». Ко второму её изданию Шершеневич отнёсся хуже: по его словам, «там было больше богоругания», чем «мощи богохульства». Разочарован был Алексей Кручёных: он счёл, что в поэме «по обыкновению, много слов и мало образования», а ещё в ней стала окончательно ясна любовь Маяковского «к штанам, юбкам, проституткам и проч.». Раздражала Кручёных и сентиментальность — «мама, небье (небесное)».

Поэма произвела сильное впечатление не только на круг футуристов, но и на некоторых акмеистов и символистов. Георгий Иванов отметил, что поэма, «несмотря на грубость, сомнительный вкус и ляпсусы, всё же ярка и интересна» 11 Никитаев А. Т. Поэма Маяковского «Облако в штанах» в откликах 1910-20-х годов // Маяковский продолжается: Сборник научных статей и публикаций архивных материалов. Вып. 1. М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2003. С. 71. . Примечательна также реакция Горького: «Он цитировал стихи из «Облака в штанах» и говорил, что такого разговора с Богом он никогда не читал, кроме как в Книге Иова, и что Господу Богу от Маяковского «здорово влетело» 12 Катанян В. А. Маяковский: Хроника жизни и деятельности / Отв. ред. А. Е. Парнис. 5-е изд., доп. М.: Совет. писатель, 1985. C. 108. . Неожиданной была реакция Ильи Репина, услышавшего чтение Маяковского в Куоккале летом 1915 года. Художник не жаловал футуристов, однако произведение его поразило 13 Чуковский К. И. Маяковский // Маяковский в воспоминаниях современников. М.: Гослитиздат, 1963. C. 131-134. :

«Вот они оба очень любезно, но сухо здороваются, и Репин, присев к столу, просит, чтобы Маяковский продолжал своё чтение.

Маяковский начинает своего «Тринадцатого апостола» (так называлось тогда «Облако в штанах») с первой строки. На лице у него вызов и боевая готовность. Его бас понемногу переходит в надрывный фальцет:

Это опять расстрелять мятежников

грядёт генерал Галифе!

Я жду от Репина грома и молнии, но вдруг он произносит влюблённо:

— Браво, браво!

И начинает глядеть на Маяковского с возрастающей нежностью. И после каждой строфы повторяет:

— Вот так так! Вот так так!

Репин всё ещё не в силах успокоиться и в конце концов говорит Маяковскому:

— Я хочу написать ваш портрет! Приходите ко мне в мастерскую.

Это было самое приятное, что мог сказать Репин любому из окружавших его».

Маяковский с Корнеем Чуковским и его сыном Борисом. 1915 год. Большую часть поэмы Маяковский написал в дачном посёлке Куоккала близ Петрограда (современное Репино), где в то время жили Чуковский и Илья Репин

Государственный музей В. В. Маяковского

«Облако в штанах» оставалось одним из самых ярких и обсуждаемых произведений поэта не только при его жизни, но и после гибели. О популярности поэмы свидетельствует письмо Маяковского в Госиздат от 30 мая 1926 года, где сказано, что 16 000 экземпляров тиража третьего издания поэмы были раскуплены всего за несколько месяцев.

Уже вскоре после первой публикации поэмы в печати появились пародии с названиями вроде «Звёзды всмятку» и «Штаны без облаков». Поэму переводили на иностранные языки: первый перевод фрагментов «Облака» на французский был сделан Романом Якобсоном в январе 1917 года, а уже в 1919 году появился полный перевод на польский язык в журнале Rydwan. Маяковский активно выступал с чтением поэмы в СССР и за границей — «Облако» всюду принимали с восторгом и просили читать на бис. После революции поэма, наконец опубликованная без купюр, в основном трактовалась как отражение социального бунта. В более поздних трактовках акцентируется внимание не столько на богоборчестве Маяковского, сколько на том, что «Облако» — это прежде всего любовная трагедия. Например, швейцарская исследовательница Анник Морар видит уникальность поэмы в том, что её «могут читать люди как революционного, так и лирического чувства» 14 Морар А. Горящие слова поэта-кузнеца Маяковского // 1913. Слово как таковое. СПб.: Европейский университет, 2014. С. 212. .

Откуда взялось название «Облако в штанах»?

Маяковский. Киев, 1913 год

Государственный музей В. В. Маяковского

Владимир Маяковский. Казань, 1914 год

Государственный музей В. В. Маяковского

Что кроме названия изменила цензура при первом издании поэмы?

«Облако в штанах» существенно пострадало от цензуры, когда в сентябре 1915 года вышло первое издание (тираж 1050 экземпляров). Маяковский иронизировал в автобиографии «Я сам» над тем, что исключённые из текста слова были заменены точками: «Облако вышло перистое. Цензура в него дула. Страниц шесть сплошных точек. C тех пор у меня ненависть к точкам. К запятым тоже». Из поэмы были безжалостно вычеркнуты строки, в которых так или иначе упоминался Бог и другие религиозные образы:

в хорах архангелова хорала
бог, ограбленный, идёт карать!

А улица присела и заорала:
«Идёмте жрать!»

Также были исключены строки, призывающие к революции:

Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядёт шестнадцатый год.

Не были оставлены без внимания и прямые призывы к восстанию:

Выньте, гулящие, руки из брюк —
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук —
пришёл чтоб и бился лбом бы!

Наконец, были исключены места, в которых был особенно заметен кощунственный эротизм:

тело твоё просто прошу,
как просят христиане —
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».

Страстный, бунтарский финальный монолог поэта, обращённый к Богу, был исключён полностью. В предисловии ко второму изданию поэмы автор писал: «Долг мой восстановить и обнародовать эту искажённую и обезжаленную дореволюционной цензурой книгу». Однако даже в изуродованном виде поэма производила сильное впечатление — так, например, на первое издание поэмы отозвался Виктор Шкловский: «Цензурными вырезками превращённая в отрывки, притушенная, но и в этом виде огненная, вышла книга Маяковского «Облако в штанах». Из книги вырезано почти всё, что являлось политическим credo русского футуризма, остались любовь, гнев, прославленная улица и новое мастерство формы. <…> В поэме нет ни седых волос — старых рифм и размеров, ни старческой нежности прежней русской литературы — литературы бессильных людей» 21 Шкловский В. Вышла книга Маяковского «Облако в штанах» // Взял. Барабан футуристов. Пг: тип. Соколинского, 1915. С. 10. . Когда в феврале 1918 года в издательстве «АСИС» (Ассоциация социалистического искусства) тиражом 1500 экземпляров вышло второе издание поэмы, уже без изъятий, Давид Бурлюк написал: «Насколько полнее, глубже, ярче это творение великого поэта теперь во всей полноте» 22 Никитаев А. Т. Поэма Маяковского «Облако в штанах» в откликах 1910-20-х годов // Маяковский продолжается: Сборник научных статей и публикаций архивных материалов. Вып. 1. М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2003. С. 72. .

Типография товарищества «Грамотность». Петроград, 1915 год. Обложка и оформление автора

Издательство «АСИС». Москва, 1918 год

Издательство «Огонёк». Москва, 1925 год

В чём стилистическое и формальное новаторство поэмы?

Искусствовед Андрей Шемшурин, поэт Давид Бурлюк и Владимир Маяковский. 1914 год

Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images

Кто был прототипом Марии и почему поэма посвящена Лиле Брик?

По всей вероятности, у героини поэмы несколько прототипов. Хотя женщиной, вдохновившей Маяковского на создание «Облака в штанах», считается Мария Денисова, сохранились свидетельства о том, что образ Марии был собирательным и первоначально писался с Сонки — Софьи Сергеевны Шамардиной. Об этом писала Лиля Брик в письме к Эльзе Триоле Эльза Триоле, до замужества Элла Каган (1896-1970), — писательница и переводчица, младшая сестра Лили Брик. В 22 года вместе с офицером Андре Триоле Каган уезжает из России во Францию — там она начинает писать книги на русском и французском языках, переводить Гоголя, Чехова, Маяковского. В 1928 году Триоле выходит замуж за поэта Луи Арагона, они вступают в Коммунистическую партию и вместе неоднократно посещают СССР. Триоле стала первой женщиной, получившей Гонкуровскую премию. (20-26 января 1966 года): «Шамардина — это «Сонка». Володин серьёзный роман. Он любил её, но она от него ушла. Муж её (Адамович) был предсовнаркомом Белоруссии и в 37-м году застрелился. А Соня была 20 лет в нетях. Мы — Володя, Ося, я — очень <были> дружны с ними… Она — героиня «Облака» 28 Брик Л. Из воспоминаний // «Имя этой теме: любовь!» Современницы о Маяковском / Вступ. ст. сост., коммент. В. А. Катанян. М.: Дружба народов, 1993. C. 472. . Приехавшая из Минска в Москву Шамардина училась на Бестужевских курсах, за ней ухаживал Северянин, который написал о ней как о Сонечке Амардиной в романе в стихах «Колокола собора чувств» (1923). Маяковский и Шамардина познакомились благодаря Корнею Чуковскому в 1913 году, их роман продлился полгода.

Главным прообразом возлюбленной в поэме стала Мария Денисова — молодая художница, с которой футурист познакомился в январе 1914 года в Одессе. По воспоминаниям Василия Каменского, который вместе с Маяковским и Бурлюком принимал участие в турне футуристов 1913-1914 годов, поэт испытывал к девушке сильные чувства: «Вернувшись домой, в гостиницу, мы долго не могли успокоиться от огромного впечатления, которое произвела на нас Мария Александровна. Бурлюк глубокомысленно молчал, наблюдая за Володей, который шагал по комнате, не зная, как быть, что предпринять дальше, куда деться с этой вдруг нахлынувшей любовью. <…> Он метался из угла в угол и вопрошающе твердил вполголоса: Что делать? Как быть? Написать письмо? <…> Но это не глупо? Сказать всё сразу? Она испугается…» 29 Каменский В. Жизнь с Маяковским. Пермь: Пушка, 2014. C. 145.

Марающий чёрный уголь жизни Маяковский превращает в алмаз

Давид Бурлюк

Драматическое расставание с девушкой, которая ответила отказом на предложение Маяковского и вскоре вышла замуж за другого, нашло отражение в сюжете поэмы:

Вошла ты,
резкая, как «нате»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».

Мария Денисова до конца жизни поэта оставалась с ним в дружеских отношениях. Наконец, Роман Якобсон Роман Осипович Якобсон (1896-1982) — российский и американский лингвист. Одним из первых применил структурный анализ в языкознании и литературоведении, положил начало фонологии, занимался теорией перевода, повлиял на развитие русского формализма. Известен как основатель множества лингвистических кружков и школ. В 1920 году переехал в Чехословакию, оттуда в 1939 году из-за немецкой оккупации — в Северную Европу. В 1941 году эмигрировал в США, где преподавал в Гарвардском университете и Массачусетском технологическом институте. предполагал, что среди прототипов Марии была художница Антонина Гумилина, влюблённая в Маяковского и близкая к его кругу.

Несмотря на то что поэма была написана ещё до знакомства с Лилей Брик, Маяковский решил посвятить «Облако в штанах» именно ей. Сама Лиля Брик объясняла это так: «Перед тем как напечатать поэму, Маяковский думал над посвящением. «Лиле Юрьевне Брик», «Лиле». Очень нравилось ему: «Тебе, Личика» — производное от «Лилечка» и «личико», — и остановился на «Тебе, Лиля». Когда я спросила Маяковского, как мог он написать поэму одной женщине (Марии), а посвятить её другой (Лиле), он ответил, что, пока писалось «Облако», он увлекался несколькими женщинами, что образ Марии в поэме меньше всего связан с одесской Марией и что в четвёртой главе раньше была не Мария, а Сонка. Переделал он Сонку в Марию оттого, что хотел, чтобы образ женщины был собирательный; имя Мария оставлено им как казавшееся ему наиболее женственным. Поэма эта никому не была обещана, и он чист перед собой, посвящая её мне» 30 Брик Л. Из воспоминаний // «Имя этой теме: любовь!» Современницы о Маяковском / Вступ. ст. сост., коммент. В. А. Катанян. М.: Дружба народов, 1993. C. 89. .

Софья Шамардина. 1910–20-е годы. Шамардина помогала организовать турне футуристов в 1913–1914 годах. Лиля Брик указывала, что образ героини «Облака» первоначально писался с Шамардиной

Государственный музей В. В. Маяковского

Мария Денисова. 1910-е годы. Маяковский познакомился с художницей Денисовой во время турне футуристов. Считается, что именно Денисова вдохновила поэта на создание «Облака в штанах»

Государственный музей В. В. Маяковского

Лиля Брик, 1911 год. Во время написания «Облака» Маяковский увлекается несколькими женщинами, но посвящает поэму одной - «Тебе, Лиля»

Александр Саверкин/ТАСС

Откуда в поэме Джоконда, Джек Лондон и какао Ван Гутена?

Откуда взялись богоборческие мотивы поэмы?

Мятеж против Бога и ангелов основывается на литературной традиции, уходящей корнями в романтическую эпоху, — образах бунтующих Гигантов, которые штурмуют небо, богоборческих сюжетах Гейне, ницшеанском «антихристианстве» 31 Вайскопф М. Во весь логос. Религия Маяковского. М., Иерусалим: Саламандра, 1997. C. 45. . Филолог Михаил Вайскопф проводит аналогию между разрушением рая в «Облаке» и «Мистерии-буфф» Комедия написана в 1918 году, к первой годовщине Октябрьской революции. Для рассказа о революции Маяковский использует библейские сюжеты, при этом переосмысляет их сатирически. В первой постановке пьесы помимо автора участвовали Всеволод Мейерхольд и Казимир Малевич. «Мистерия-буфф» считается первой советской пьесой. В 1921 году Маяковский кардинально её перерабатывает. с апокрифом о разрушении Христом преисподней. Поэт, соперничающий с Богом, претендует на его место: «Эй, вы! / Небо! / Снимите шляпу!» Вайскопф интерпретирует бунт против Бога в поэме как «вечный рассказ о возлюбленной и мире, отобранных у Маяковского вселенским Соперником» 32 ⁠ . Эту мысль можно соотнести со строками из позднего стихотворения Маяковского «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» (1928), где вместо Бога появляется другой «небесный» соперник, рангом пониже:

Любить —
это с простынь,
бессонницей
рваных,
срываться,
ревнуя к Копернику,
его,
а не мужа Марьи Иванны,
считая
своим
соперником.

Поэт мстит Богу, устраивая против него революцию: «Герой «Облака в штанах», потерпев поражение — в битве за Марию, женщину с именем Богородицы, — развёртывает программу грандиозного мщения» 33 Вайскопф М. Во весь логос. Религия Маяковского. М., Иерусалим: Саламандра, 1997. C. 79. . Вячеслав Вс. Иванов видел в мятеже против Бога отражение идей Ницше о сверхчеловеке: «Отрицание Бога у молодого Маяковского было настолько горячим, что оно само превращалось в подобие новой религии, где место древнего жертвоприношения занимало принесение в жертву Бога» 34 Иванов Вяч. Вс. Маяковский векам // В. Маяковский. Флейта-позвоночник: трагедия, стихотворения, поэмы. 1912-1917. М.: Прогресс-Плеяда. 2007. С. 276. . Не случайно поэт провозглашает себя Заратустрой Пророк и основатель зороастризма (не ранее XII — не позднее VI века до н. э.). Автор священного писания зороастризма — «Авесты». По преданию, Заратустра получил его от бога Ахура-Мазды. Именно в учении Заратустры впервые встречаются концепции ада и рая, личной ответственности человека за свои поступки и посмертного суда. В книге Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра», вышедшей в 1883 году, древний пророк становится носителем совершенно других идей: он предрекает возникновение сверхчеловека, свободного от нравственных догм; Ницше считал, что именно Заратустра создал мораль, поэтому она должна быть разрушена от его имени. Маяковского интересует именно Заратустра в ницшеанском смысле. , отсылая к ницшеанскому учению и словам героев Достоевского. Страстный богоборческий монолог в поэме не раз сравнивали с легендой о Великом инквизиторе из романа «Братья Карамазовы», где Иван Карамазов в аллегорической форме размышляет о свободе воли и совести в христианстве и подвергает сомнению важнейшие религиозные постулаты. Достоевский считал эту притчу кульминацией всего романа, а современники называли её анархической и вольнодумной. Отсылки к «Братьям Карамазовым» есть и в поэме Маяковского «Флейта-позвоночник» (1915):

Идеи, мотивы и образы «Облака» были развиты в поэмах «Флейта-позвоночник», «Война и мир», «Про это», «Человек», «Во весь голос». Так, мотив похищенной любви проявляется во «Флейте-позвоночнике» (1915), написанной вслед за «Облаком в штанах» и посвящённой Лиле Брик:

Захлопали
двери.
Вошёл он,
весельем улиц орошён.
Я
как надвое раскололся в вопле,
Крикнул ему:
«Хорошо,
уйду,
хорошо!
Твоя останется.
Тряпок нашей ей,
робкие крылья в шелках зажирели б.
Смотри, не уплыла б.
Камнем на шее
навесь жене жемчуга ожерелий!»

Любовная трагедия снова сопряжена с богоборческими мотивами: это Бог вывел «проклятую» возлюбленную «из пекловых глубин» и приказал любить. Жестокий замысел Господа, которого поэт именует «небесным Гофманом», «всевышним инквизитором», обрекает героя на душевную муку ради забавы. Филологи Анна Сергеева-Клятис и Андрей Россомахин в комментарии к поэме обращают внимание на подтекст образа возлюбленной, связанный с известным рассказом Гофмана «Песочный человек» (1816): «Оттуда могли быть почерпнуты и использованные в рефрене эпитеты: «небесный Гофман» и «ты, проклятая» (собственно, «небесный Гофман» — это Господь, который выдумывает, создаёт «проклятую» красавицу, — именно поэтому цензор и удалил этот эпитет» 35 Сергеева-Клятис А. Ю., Россомахин А. А. «Флейта-позвоночник» Владимира Маяковского: Комментированное издание. Статьи. Факсимиле. СПб.: Издательство Европейского университета, 2015. С. 20. . Образ инфернальной героини может отсылать и к апокрифу о первой жене Адама Лилит, которая не желала покоряться мужу и стала одним из ночных демонов 36 Сергеева-Клятис А. Ю., Россомахин А. А. «Флейта-позвоночник» Владимира Маяковского: Комментированное издание. Статьи. Факсимиле. СПб.: Издательство Европейского университета, 2015. С. 25. . Как и в страстной отповеди в «Облаке в штанах», поэт продолжает говорить с Богом на равных и завершает «Флейту-позвоночник» собственным распятием:

В праздник красьте сегодняшнее число.
Творись,
распятью равная магия.
Видите —
гвоздями слов
прибит к бумаге я.

Образы «тринадцатого апостола», «крикогубого Заратустры», «златоустейшего», которые примеряет на себя поэт в «Облаке в штанах», сменяются идентификацией с Иисусом в поэме «Человек» (1918). Это произведение — не что иное, как новое Евангелие от Маяковского, поэтапно описывающее рождение, жизнь, страсти, вознесение Маяковского, его пребывание на небе, возвращение на землю. Не случайно обложка поэмы (издание 1918 года) тоже изображает распятие в виде скрещения слов «Маяковский» и «Человек». Здесь поэту вновь противостоит могущественный враг, у которого служит поваром сам Бог и для которого Фидий ваяет «пышных баб»:

Повелитель Всего —
соперник мой,
мой неодолимый враг.
Нежнейшие горошинки на тонких чулках его.
Штанов франтовских восхитительны полосы.
Галстук,
выпестренный ахово,
с шеищи
по глобусу пуза расползся.

Фрагмент, в котором возлюбленная поэта приходит поклониться его сопернику и называет его пальцы стихами Маяковского, перекликается с решением Марии из «Облака в штанах» выйти замуж за другого. Мотив жертвоприношения во имя «немыслимой любви» реализуется в финале «Человека», когда поэт, возвращаясь на землю, узнаёт, что тысячи лет назад застрелился у двери любимой, а она выбросилась за ним вслед из окна. Схожую трактовку может иметь распятие поэта в поэме «Флейта-позвоночник»: «прими мой дар, дорогая, / больше я, может быть, ничего не придумаю».

  • Вайскопф М. Во весь логос. Религия Маяковского. М., Иерусалим: Саламандра, 1997.
  • Владимир Маяковский. Облако в штанах. К 100-летию первого издания. Статьи, комментарии, критика / Сост. Д. Карпов. М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2015. С. 103–109.
    • Владимир Маяковский. Про это. Факсимильное издание. Статьи. Комментарии. СПб.: Издательство Европейского университета, 2014.
    • Гаспаров М. Л. Владимир Маяковский // Очерки истории языка русской поэзии ХХ века: Опыты описания идиостилей. М.: Наследие, 1995. С. 363–395.
    • Евреинов Н. Н. Демон театральности. М., СПб.: Летний сад, 2002.
    • Иванов Вяч. Вс. Маяковский векам // В. Маяковский. Флейта-позвоночник: трагедия, стихотворения, поэмы. 1912–1917. М.: Прогресс-Плеяда. 2007. С. 263–312.
    • Каменский В. Жизнь с Маяковским. Пермь: Пушка, 2014.
    • Кантор К. Тринадцатый апостол. М.: Прогресс-Традиция, 2008.
    • Катанян В. А. Маяковский: Хроника жизни и деятельности / Отв. ред. А. Е. Парнис. 5-е изд., доп. М.: Совет. писатель, 1985.
    • Кацис Л. Ф. Владимир Маяковский: Поэт в интеллектуальном контексте эпохи. М.: Языки русской культуры, 2000.
    • Маяковский В. В. Полное собрание сочинений: В 13 т. М.: ГИХЛ, 1960.
    • Морар А. Горящие слова поэта-кузнеца Маяковского // 1913. Слово как таковое. СПб.: Европейский университет, 2014. С. 212–221.
    • Лиля Брик - Эльза Триоле. Неизданная переписка (1921–1970). М: Лак, 2000.
    • Никитаев А. Т. Поэма Маяковского «Облако в штанах» в откликах 1910–20-х годов // Маяковский продолжается: Сборник научных статей и публикаций архивных материалов. Вып. 1. М.: Государственный музей В. В. Маяковского, 2003. С. 68–79.
    • Пастернак Б. Л. Охранная грамота // Пастернак Б. Л. Полное собрание сочинений: В 11 т. М.: Слово/Slovo, 2004. Т. III: Проза. С. 148–238.
    • Сергеева-Клятис А. Ю., Россомахин А. А. «Флейта-позвоночник» Владимира Маяковского: Комментированное издание. Статьи. Факсимиле. СПб.: Издательство Европейского университета, 2015. С. 7–49.
    • Харджиев Н., Тренин В. Поэтическая культура Маяковского. М.: Искусство, 1970.
    • Чуковский К. И. Маяковский // Маяковский в воспоминаниях современников. М.: Гослитиздат, 1963. С. 119–136.
    • Чуковский К. И. Мой Уитмен. М.: Прогресс, 1969.
    • Шкловский В. Вышла книга Маяковского «Облако в штанах» // Взял. Барабан футуристов. Пг: тип. Соколинского, 1915. С. 10–11.
    • Якобсон Р. О. Заметки о прозе поэта Пастернака // Якобсон Р. О. Работы по поэтике. М.: Прогресс, 1987. С. 328–329.
    • Янгфельдт Б. Любовь - это сердце всего. В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик: Переписка, 1915–1930. М.: Книга, 1991.
    • Янгфельдт Б. Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг. М.: АСТ: CORPUS, 2016.

    Весь список литературы

    ТЕТРАПТИХ

    Вашу мысль,
    мечтающую на размягченном мозгу,
    как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
    буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
    досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

    У меня в душе ни одного седого волоса,
    и старческой нежности нет в ней!
    Мир огро́мив мощью голоса,
    иду - красивый,
    10 двадцатидвухлетний.

    Нежные!
    Вы любовь на скрипки ложите.
    Любовь на литавры ложит грубый.
    А себя, как я, вывернуть не можете,
    чтобы были одни сплошные губы!

    Приходи́те учиться -
    из гостиной батистовая,
    чинная чиновница ангельской лиги.

    И которая губы спокойно перелистывает,
    20 как кухарка страницы поваренной книги.

    Хотите -
    буду от мяса бешеный
    - и, как небо, меняя тона -
    хотите -
    буду безукоризненно нежный,
    не мужчина, а - облако в штанах!

    Не верю, что есть цветочная Ницца!
    Мною опять славословятся
    мужчины, залежанные, как больница,
    30 и женщины, истрепанные, как пословица.

    Вы думаете, это бредит малярия?

    Это было,
    было в Одессе.

    «Приду в четыре», - сказала Мария.

    Восемь.
    Девять.
    Десять.

    Вот и вечер
    в ночную жуть
    40 ушел от окон,
    хмурый,
    декабрый.

    В дряхлую спину хохочут и ржут
    канделябры.

    Меня сейчас узнать не могли бы:
    жилистая громадина
    стонет,
    корчится.
    Что может хотеться этакой глыбе?
    50 А глыбе многое хочется!

    Ведь для себя не важно
    и то, что бронзовый,
    и то, что сердце - холодной железкою.
    Ночью хочется звон свой
    спрятать в мягкое,
    в женское.

    И вот,
    громадный,
    горблюсь в окне,
    60 плавлю лбом стекло окошечное.
    Будет любовь или нет?
    Какая -
    большая или крошечная?
    Откуда большая у тела такого:
    должно быть, маленький,
    смирный любёночек.
    Она шарахается автомобильных гудков.
    Любит звоночки коночек.

    Еще и еще,
    70 уткнувшись дождю
    лицом в его лицо рябое,
    жду,
    обрызганный громом городского прибоя.

    Полночь, с ножом мечась,
    догна́ла,
    зарезала, -
    вон его!

    Упал двенадцатый час,
    как с плахи голова казненного.

    80 В стеклах дождинки серые
    свылись,
    гримасу громадили,
    как будто воют химеры
    Собора Парижской Богоматери .

    Проклятая!
    Что же, и этого не хватит?
    Скоро криком издерется рот.

    Слышу:
    тихо,
    90 как больной с кровати,
    спрыгнул нерв.
    И вот, -

    сначала прошелся
    едва-едва,
    потом забегал,
    взволнованный,
    четкий.
    Теперь и он и новые два
    мечутся отчаянной чечеткой.

    100 Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

    Нервы -
    большие,
    маленькие,
    многие! -
    скачут бешеные,
    и уже
    у нервов подкашиваются ноги!

    А ночь по комнате тинится и тинится, -
    из тины не вытянуться отяжелевшему глазу

    110 Двери вдруг заляскали,
    будто у гостиницы
    не попадает зуб на́ зуб.

    Вошла ты,
    резкая, как «нате!»,
    муча перчатки замш,
    сказала:
    «Знаете -
    я выхожу замуж».

    Что ж, выходи́те.
    120 Ничего.
    Покреплюсь.
    Видите - спокоен как!
    Как пульс
    покойника.

    Помните?
    Вы говорили:
    «Джек Лондон,
    деньги,

    любовь,
    130 страсть», -
    а я одно видел:
    вы - Джиоконда ,
    которую надо украсть!

    И украли.

    Опять влюбленный выйду в игры,
    огнем озаряя бровей за́гиб.
    Что же!
    И в доме, который выгорел,
    иногда живут бездомные бродяги!

    140 Дра́зните?
    «Меньше, чем у нищего копеек,
    у вас изумрудов безумий».
    Помните!
    Погибла Помпея ,
    когда раздразнили Везувий!

    Эй!
    Господа!
    Любители
    святотатств,
    150 преступлений,
    боен, -
    а самое страшное
    видели -
    лицо мое,
    когда
    я
    абсолютно спокоен?

    И чувствую -
    «я»
    160 для меня мало́.
    Кто-то из меня вырывается упрямо.

    Allo!
    Кто говорит?
    Мама?
    Мама!

    Ваш сын прекрасно болен!
    Мама!
    У него пожар сердца.
    Скажите сестрам, Люде и Оле, -
    170 ему уже некуда деться.
    Каждое слово,
    даже шутка,
    которые изрыгает обгорающим ртом он,
    выбрасывается, как голая проститутка
    из горящего публичного дома.

    Люди нюхают -
    запахло жареным!
    Нагнали каких-то.
    Блестящие!
    180 В касках!
    Нельзя сапожища!
    Скажите пожарным:
    на сердце горящее лезут в ласках.
    Я сам.
    Глаза наслезнённые бочками выкачу.
    Дайте о ребра опереться.
    Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
    Рухнули.
    Не выскочишь из сердца!

    190 На лице обгорающем
    из трещины губ
    обугленный поцелуишко броситься вырос.

    Мама!
    Петь не могу.
    У церковки сердца занимается клирос!

    Обгорелые фигурки слов и чисел
    из черепа,
    как дети из горящего здания.
    Так страх
    200 схватиться за небо
    высил
    горящие руки «Лузитании» .

    Трясущимся людям
    в квартирное тихо
    стоглазое зарево рвется с пристани.
    Крик последний, -
    ты хоть
    о том, что горю, в столетия выстони!

    Славьте меня!
    210 Я великим не чета.
    Я над всем, что сделано,
    ставлю «nihil» .

    Я раньше думал -
    книги делаются так:
    пришел поэт,
    220 легко разжал уста,
    и сразу запел вдохновенный простак -
    пожалуйста!
    А оказывается -
    прежде чем начнет петься,
    долго ходят, размозолев от брожения,
    и тихо барахтается в тине сердца
    глупая вобла воображения.
    Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
    из любвей и соловьев какое-то варево,
    230 улица корчится безъязыкая -
    ей нечем кричать и разговаривать.

    Городов вавилонские башни,
    возгордясь, возносим снова,
    а бог
    города на пашни
    рушит,
    мешая слово.

    Улица му́ку молча пёрла.
    Крик торчком стоял из глотки.
    240 Топорщились, застрявшие поперек горла
    пухлые taxi и костлявые пролетки.
    Грудь испешеходили.
    Чахотки площе.

    Город дорогу мраком запер.

    И когда -
    все-таки! -
    выхаркнула давку на площадь,
    спихнув наступившую на горло паперть,
    думалось:
    250 в хо́рах архангелова хорала
    бог, ограбленный, идет карать!

    А улица присела и заорала:
    «Идемте жрать!»

    Гримируют городу Круппы и Круппики
    грозящих бровей морщь,
    а во рту
    умерших слов разлагаются трупики,
    только два живут, жирея -
    «сволочь»
    260 и еще какое-то,
    кажется - «борщ».

    Поэты,
    размокшие в плаче и всхлипе,
    бросились от улицы, ероша космы:

    «Как двумя такими выпеть
    и барышню,
    и любовь,
    и цветочек под росами?»

    А за поэтами -
    270 уличные тыщи:
    студенты,
    проститутки,
    подрядчики.

    Господа!
    Остановитесь!
    Вы не нищие,
    вы не смеете просить подачки!

    Нам, здоровенным,
    с шагом саженьим,
    280 надо не слушать, а рвать их -
    их,
    присосавшихся бесплатным приложением
    к каждой двуспальной кровати!

    Их ли смиренно просить:
    «Помоги мне!»
    Молить о гимне,
    об оратории!
    Мы сами творцы в горящем гимне -
    шуме фабрики и лаборатории.

    290 Что мне до Фауста,
    феерией ракет
    скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
    Я знаю -
    гвоздь у меня в сапоге
    кошмарней, чем фантазия у Гете!

    Я,
    златоустейший,
    чье каждое слово
    душу новородит,

    300 именинит тело,
    говорю вам:
    мельчайшая пылинка живого
    ценнее всего, что я сделаю и сделал!

    Слушайте!
    Проповедует,
    мечась и стеня,
    сегодняшнего дня крикогубый Заратустра !
    Мы
    с лицом, как заспанная простыня,
    310 с губами, обвисшими, как люстра,
    мы,
    каторжане города-лепрозория ,
    где золото и грязь изъя́звили проказу, -
    мы чище венецианского лазорья,
    морями и солнцами омытого сразу!

    Плевать, что нет
    у Гомеров и Овидиев
    людей, как мы;
    от копоти в оспе.
    320 Я знаю -
    солнце померкло б, увидев
    наших душ золотые россыпи!

    Жилы и мускулы - молитв верней.
    Нам ли вымаливать милостей времени!
    Мы -
    каждый -
    держим в своей пятерне
    миров приводные ремни!

    И эту секунду,
    бенгальскую
    громкую,
    я ни на что б не выменял,
    400 я ни на...

    А из сигарного дыма
    ликерного рюмкой
    вытягивалось пропитое лицо Северянина.

    Как вы смеете называться поэтом
    и, серенький, чирикать, как перепел!
    Сегодня
    надо
    кастетом
    кроиться миру в черепе!

    410 Вы,
    обеспокоенные мыслью одной -
    «изящно пляшу ли», -
    смотрите, как развлекаюсь
    я -
    площадной
    сутенер и карточный шулер!

    От вас,
    которые влюбленностью мокли,
    от которых
    420 в столетия слеза лилась,
    уйду я,
    солнце моноклем
    вставлю в широко растопыренный глаз.

    Невероятно себя нарядив,
    пойду по земле,
    чтоб нравился и жегся,
    а впереди
    на цепочке Наполеона поведу, как мопса.

    Вся земля поляжет женщиной,
    430 заерзает мясами, хотя отдаться;
    вещи оживут -
    губы вещины
    засюсюкают:
    «цаца, цаца, цаца!»

    Вдруг
    и тучи
    и облачное прочее
    подняло на небе невероятную качку,
    как будто расходятся белые рабочие,
    440 небу объявив озлобленную стачку.

    Гром из-за тучи, зверея, вылез,
    громадные ноздри задорно высморкал,
    и небье лицо секунду кривилось
    суровой гримасой железного Бисмарка.

    И кто-то,
    запутавшись в облачных путах,
    вытянул руки к кафе -
    и будто по-женски,
    и нежный как будто,
    450 и будто бы пушки лафет.

    Вы думаете -
    это солнце нежненько
    треплет по щечке кафе?
    Это опять расстрелять мятежников
    грядет генерал Галифе !

    Выньте, гулящие, руки из брюк -
    берите камень, нож или бомбу,
    а если у которого нету рук -
    пришел чтоб и бился лбом бы!

    460 Идите, голодненькие,
    потненькие,
    покорненькие,
    закисшие в блохастом гря́зненьке!

    Идите!
    Понедельники и вторники
    окрасим кровью в праздники!
    Пускай земле под ножами припомнится,
    кого хотела опошлить!

    Земле,
    470 обжиревшей, как любовница,
    которую вылюбил Ротшильд!

    Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
    как у каждого порядочного праздника -
    выше вздымайте, фонарные столбы,
    окровавленные туши лабазников.

    Изругивался,
    вымаливался,
    резал,
    лез за кем-то
    480 вгрызаться в бока.

    На небе, красный, как марсельеза,
    вздрагивал, околевая, закат.

    Уже сумасшествие.

    Ничего не будет.

    Ночь придет,
    перекусит
    и съест.

    Видите -
    небо опять иудит
    490 пригоршнью обрызганных предательством звезд?
    Пришла.
    Пирует Мамаем,
    задом на город насев .
    Эту ночь глазами не проломаем,
    черную, как Азеф !

    Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
    вином обливаю душу и скатерть
    и вижу:
    в углу - глаза круглы, -
    500 глазами в сердце въелась богоматерь.

    Чего одаривать по шаблону намалеванному
    сиянием трактирную ораву!
    Видишь - опять
    голгофнику оплеванному
    предпочитают Варавву ?

    Может быть, нарочно я
    в человечьем меси́ве
    лицом никого не новей.
    Я,
    510 может быть,
    самый красивый
    из всех твоих сыновей.

    Дай им,
    заплесневшим в радости,
    скорой смерти времени,
    чтоб стали дети, должные подрасти,
    мальчики - отцы,
    девочки - забеременели.

    И новым рожденным дай обрасти
    520 пытливой сединой волхвов,
    и придут они -
    и будут детей крестить
    именами моих стихов.

    Я, воспевающий машину и Англию,
    может быть, просто,
    в самом обыкновенном евангелии
    тринадцатый апостол.

    Мария! Мария! Мария!
    Пусти, Мария!
    Я не могу на улицах!
    Не хочешь?
    Ждешь,
    как щеки провалятся ямкою,
    540 попробованный всеми,
    пресный,
    я приду
    и беззубо прошамкаю,
    что сегодня я
    «удивительно честный».

    Мария,
    видишь -
    я уже начал сутулиться.

    В улицах
    550 люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
    высунут глазки,
    потертые в сорокгодовой таске, -
    перехихикиваться,
    что у меня в зубах
    - опять! -
    черствая булка вчерашней ласки.

    Дождь обрыдал тротуары,
    лужами сжатый жулик,
    мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
    560 а на седых ресницах -
    да! -
    на ресницах морозных сосулек
    слезы из глаз -
    да! -
    из опущенных глаз водосточных труб.

    Всех пешеходов морда дождя обсосала,
    а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
    лопались люди,
    проевшись насквозь,

    570 и сочилось сквозь трещины сало,
    мутной рекой с экипажей стекала
    вместе с иссосанной булкой
    жевотина старых котлет.

    Мария!
    Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
    Птица
    побирается песней,
    поет,
    голодна и звонка,
    580 а я человек, Мария,
    простой,
    выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни .

    Мария, хочешь такого?
    Пусти, Мария!
    Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

    Звереют улиц выгоны.
    На шее ссадиной пальцы давки.

    590 Больно!

    Видишь - натыканы
    в глаза из дамских шляп булавки!

    Детка!
    Не бойся,
    что у меня на шее воловьей
    потноживотые женщины мокрой горою сидят, -
    это сквозь жизнь я тащу

    миллионы огромных чистых любовей
    600 и миллион миллионов маленьких грязных любят,
    Не бойся,
    что снова,
    в измены ненастье,
    прильну я к тысячам хорошеньких лиц, -
    «любящие Маяковского!» -
    да ведь это ж династия
    на сердце сумасшедшего восшедших цариц.

    Мария, ближе!

    В раздетом бесстыдстве,
    610 в боящейся дрожи ли,
    но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
    я с сердцем ни разу до мая не дожили,
    а в прожитой жизни
    лишь сотый апрель есть.

    Мария!
    Поэт сонеты поет Тиане ,
    а я -
    весь из мяса,
    человек весь -
    620 тело твое просто прошу,
    как просят христиане -
    «хлеб наш насущный
    даждь нам днесь».

    Мария - дай!

    Мария!
    Имя твое я боюсь забыть,
    как поэт боится забыть
    какое-то
    в муках ночей рожденное слово,
    630 величием равное богу.

    Тело твое
    я буду беречь и любить,
    как солдат,
    обрубленный войною,

    ненужный,
    ничей,
    бережет свою единственную ногу.

    Мария -
    не хочешь?
    640 Не хочешь!

    Значит - опять
    темно и понуро
    сердце возьму,
    слезами окапав,
    нести,
    как собака,
    которая в конуру
    несет
    650 перееханную поездом лапу.

    Кровью сердца дорогу радую,
    липнет цветами у пыли кителя.
    Тысячу раз опляшет Иродиадой
    солнце землю -
    голову Крестителя.

    И когда мое количество лет
    выпляшет до конца -
    миллионом кровинок устелется след
    к дому моего отца.

    660 Вылезу
    грязный (от ночевок в канавах),
    стану бок о бо́к,
    наклонюсь
    и скажу ему на̀ ухо:

    Послушайте, господин бог!
    Как вам не скушно
    в облачный кисель
    ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?

    Давайте - знаете -
    670 устроимте карусель
    на дереве изучения добра и зла!

    Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
    и вина такие расставим по́ столу,
    чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
    хмурому Петру Апостолу.
    А в рае опять поселим Евочек:
    прикажи, -
    сегодня ночью ж
    со всех бульваров красивейших девочек
    680 я натащу тебе.

    Не хочешь?

    Мотаешь головою, кудластый?
    Супишь седую бровь?
    Ты думаешь -
    этот,
    за тобою, крыластый,
    знает, что такое любовь?

    Я тоже ангел, я был им -
    690 сахарным барашком выглядывал в глаз,
    но больше не хочу дарить кобылам
    из севрской му́ки изваянных ваз .
    Всемогущий, ты выдумал пару рук,
    сделал,
    что у каждого есть голова, -
    отчего ты не выдумал,
    чтоб было без мук
    целовать, целовать, целовать?!

    Я думал - ты всесильный божище,
    700 а ты недоучка, крохотный божик.
    Видишь, я нагибаюсь,
    из-за голенища
    достаю сапожный ножик.

    Крыластые прохвосты!
    Жмитесь в раю!
    Ерошьте перышки в испуганной тряске!
    Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́
    отсюда до Аляски!

    710 Меня не остановите.
    Вру я,
    в праве ли,
    но я не могу быть спокойней.
    Смотрите -
    звезды опять обезглавили
    и небо окровавили бойней!

    Эй, вы!
    Небо!
    Снимите шляпу!
    720 Я иду!

    Вселенная спит,
    положив на лапу
    с клещами звезд огромное ухо.

    Понравилась статья? Поделиться с друзьями: